рассказ Дарта Вальтамского "Тюрьма свободы"
читать дальше
Свобода не может быть ограниченной! Ограниченная свобода – это не свобода, а изощренное рабство!
Анархист не мог говорить о свободе сидя. Ему нужно было движение, и в тесной камере он напоминал тигра, посаженного в клетку. Три шага – поворот – шаг – поворот – три шага назад. Вновь и вновь по крохотному кругу. Вынужденное бездействие сводило с ума. Что угодно, только бы не это пассивное ожидание смерти. Болезненный лихорадочный блеск в глазах, черные кудри до плеч, перехваченные полоской ткани.
– Чем, чем, ответьте мне, диктат толпы отличается от диктата этого коронованного мерзавца? Он точно так же ограничивает мое право жить по собственной воле. Чем диктат безличных правил и законов лучше самодурства тирана? Да уж лучше откровенный произвол, чем та серая гнусь, которую вы называете демократией. Тут хотя бы есть с кем бороться. Есть произвол личности. А при вашей демократии кто будет судить? Серые клерки ограниченного ума, упитанные, сытно позавтракавшие и не хватающие звезд с небес? Нет уж, мое счастье, что не доживу до такой пошлости.
Доктор не метался. Круглая бородатая физиономия, казалось, выражала лишь спокойствие и готовность принять неизбежное. На самом деле доктору было страшно. Тяжелый, давящий страх, который он почто физически ощущал где-то в области живота, наполнял существование немыслимой мукой. Но даже такое существование он предпочел бы скорой развязке. Разглагольствования анархиста раздражали доктора. И все же он раз за разом втягивался в этот беспредметный, повторяющийся день за днем спор. Это отвлекало – хотя бы чуть-чуть – от невыносимой мысли о куске свинца, который разорвет ему грудную клетку.
– Вы сами-то понимаете, любезный, что за чушь вы несете? Упразднить государство, уничтожить действие писанных законов... Да это же будет конец всякой человеческой культуры и цивилизации. Эпоха первобытного варварства. Помилуйте, ту самую свободу, которую вы проповедуете, кто защищать-то будет?
– От кого? От кого ее защищать, если сам источник тиранства – государство – будет разбит и превращен в прах?
– Да от произвола. От произвола всякого мерзавца, который захочет убивать, насиловать и грабить.
– Доктор, вы человек или помидор в теплице? Кто и с какой стати должен вас защищать? Вы же будете свободны, понимаете, свободны! Свободны в своем праве защищаться всеми средствами, которые сочтете необходимыми. Вы сами будете отвечать за себя.
– Это закон джунглей. Право сильного.
– Да не надо пугать джунглями, доктор. Что хорошего принесла человеку ваша хваленая цивилизация? Насилие над личностью – и ничего больше. Между прочим, звери в джунглях убивают друг друга тогда – и только тогда – когда им хочется кушать. А пускать себе подобному свинец в живот, чтобы потом оставить труп гнить в земле – это как раз исключительное качество вашей разлюбезной цивилизации. Человек разумный, говорите. Хрена он разумный. Человек-бессмысленно-убивающий – вот вам видовая характеристика этого животного.
– Человек – не просто животное. Человек – это духовность, нравственность. Поймите же, что без нравственного закона, без разумного самоограничения своей свободы, человек просто перестанет быть человеком. Свобода вашего кулака оканчивается в той точке пространства, в которой начинается мое лицо.
– Собачья чушь! Свобода моего кулака кончается только там, где палач сложит стену темницы. Тот, кто признает ограничение своей свободы – тот раб, и достоин презрения. Но тот, кто ограничивает свою волю сам – для такого у меня даже слов нет. Что такое ваш моральный закон? Худшее рабство. Потому, что оно вколочено внутрь самого человека. Кто его будет определять, этот ваш моральный закон? Синедрион мудрецов? Ложа посвященных? Парламентские пустобрехи, лебезящие перед толпой и втайне ее презирающие. Или толпа дегенератов, которую вы называете высокопарным словом «народ»?
– Моральный закон – он в душе человеческой.
– Да будя вам, доктор. Уж кому-кому, а вам, образованному человеку, естественнику, слово «душа» говорить и вовсе стыдно. Все эти понятия вроде «Добра» да «Справедливости» есть функция социума. Униформа, если хотите. И нужны они только для того, чтобы держать этот социум. Кому нужны? Тиранам, которые наверху, и быдлу, которое радо унижаться, лишь бы было тепло, да колбаса по рубль двадцать не перевелась. И всего делов. Вот пришло бы к власти ваше «прогрессивно-либеральное общество» - и точно так же тех, кто ваши законы пошлет к чертям, стали бы вы гноить по тюрьмам. Не так?
– Не так. В тюрьме должны сидеть убийцы и воры. Вы программу-то нашу читали? Свобода совести, свобода собраний, свобода слова.
– Да плевал я на такую свободу, которая вот от сих и до сих. Плевал! Велика свобода – колебать воздух языком на площадях!
– А вы, позвольте, какой свободы требуете?
– Абсолютной, на меньшее не согласен.
– И убивать?
– И убивать, если на то пошло. Это мое право – решать: убивать мне или нет.
– А у того, кого вы соберетесь убивать, вы отрицаете даже право на жизнь?
– Нисколько. Точно такие же права. Жить, поступать в соответствии со своими желаниями, защищаться, убить меня, наконец. Свобода не может ограничиваться. Это моя свобода – нарушать свободу другого. Его свобода – защищаться и нарушать мою. Всякому – право решать, что можно, а чего нельзя. И всякому – право послать того, кто пытается решать за него. Каждый вершит свою волю.
– Именно. А иные возьмут, да и установят крепкую власть. И обоих вас, борцов за свободу, поставят к стенке.
Оба спорщика повернулись к говорившему. До сих пор третий заключенный не удостаивал их своего слова. Крепкий, подтянутый, коротко стриженый человек. Лицо правильное, почти начисто лишенное мимики. Умные жестокие глаза цвета стали.
Анархист вскинулся.
– Да ты прям как из их компании. Не по ошибке тут очутился?
– У нас с их компанией одно большое разногласие. По аграрному вопросу.
– По аграрному?
– Угу. Мы их костями хотим землицу удобрить, а они, глянь-ка, не согласны.
Анархист весело фыркнул. Доктор болезненно поморщился.
– Их костями? А что, дело хорошее. Готов поучаствовать. А ты сам-то из кого?
– Шибко интересно?
– Пожалуй.
– «Стальной меч», слышал про таких?
– Фашисты?
– Типа того. Маленько посерьезней.
Помолчали. Анархист продолжал метаться из угла в угол. Доктор лежал. Фашист спокойно и неторопливо осматривал и простукивал стены – камень за камнем. Безнадежно.
– Вот вас я совсем не понимаю. Вы ж за диктатуру. За империю. Патриотизм этот поганый. Одни и те же слова. Чем же вам нынешняя то не угодила?
– Не наша.
– Что?
– Не наша, говорю. Тем и не угодила. Да и не диктатура это, а тряпка. Жалкая попытка недочеловеков изобразить из себя власть.
– Хороша тряпка! Тебе чего, одного смертного мало? А при вас бы чего было? По два смертных приговора на одного революционера? По пять? Или заменить расстрел колесованием?
– При нас революционеров не будет.
– Это с чего бы это? Все будут такие счастливые?
– Мы будем уничтожать несогласных раньше, чем они осознают свое несогласие. Преступление надо пресекать на уровне смутного желания, а не на уровне действия. Власть, которая допускает у подданного право себя не любить и показывать кукиш в кармане – жалкая власть. Она обречена.
– Во как? А если тебя так?
– «Бы» не бывает. Есть то, что есть.
– Верно. Есть то, что есть. Фашист в камере смертников.
– Взаимно. С одной разницей: твоя смерть – это финал.
– А ты, не иначе, в рай собрался. Или вернешься в другой реинкарнации свой порядок устанавливать?
Анархист говорил резко, слова сами рвались на волю. Невозможность действовать, невозможность вырваться душила. Этот спор был все же борьбой. Хоть такая, но борьба. Фашист говорил неторопливо. Разговор не увлекал его. Гораздо больше его интересовала кладка стены. Спокойно, неторопливо, уверенно он искал выход. Шанс – один на миллион. Но лучше искать его, чем метаться в бессилии.
– Ты один. Твоя смерть – конец. Я принадлежу Организации. Я и есть Организация. Одна жизнь, десять жизней, тысяча жизней – это пустяк. Организация победит все равно.
– Пророчествуешь?
– Нет. Брошенный с горы камень падает вниз. Не надо быть пророком. Если есть сильный и есть слабый – сильный съедает слабого.
– Сильный съедает слабого, если заданы честные правила игры. А если ...
– Нечестных не бывает.
– Ага! А травить личность всем прессом вашей карательной системы – это честные правила?
– Да. Кто мешает давить тебе?
– Самому наняться в палачи? Уволь! Да ты – винтик этого аппарата – еще менее свободен, чем те несчастные, которых ты собираешься уничтожать за один косой взгляд!
– Твоя свобода...
Фашист замолчал. Показалось, что за камнем – пустота. Больно уж звонкий стук. Нет, показалось. Простукиваем дальше. С сырого потолка сорвалась капля. Перевернулся на другой бок доктор.
– Твоя свобода – химера. Независим только покойник. Потому, что уже ни от кого не зависит. Ты при любом раскладе будешь в камере смертников. При этих, при них, - кивок в сторону доктора. – При нас. Как ни крути.
– А ты всегда будешь рабом. Которого твоя организация погонит куда и когда захочет. И если вы победите – то тем более.
– Меня не гонят. Мне приказывают. Я исполняю. Это свобода.
– Свобода ?!!
– Свобода. От своих страстей. От своих желаний, которым ты служишь как последний раб. От своих мнений. Я исполняю – я свободен.
– От ответственности за выбор. Приказали – сделал. Легко и просто! Ни за что не отвечаешь.
– Приказ исполняю я. Я свободен исполнять. Я и в ответе.
– Хороша свобода!
– Ты ищешь свободы от. Мы имеет свободу над.
– Вы не имеете никакой!
– Нет разницы между настоящим и будущим. Будущее неизбежно. Свобода – это власть. Власть основана на повиновении. Повиновение – источник свободы. Думающий иначе не прав.
– Ты берешься судить, кто прав?
– Жизнь судит. Прав – значит жив. Не прав – мертв. Кто не признает повиновения – мертв.
– Мертв будешь ты.
– Нет меня. Есть МЫ – Организация – носитель Идеи. Организация победит. Идея победит. Остальные умрут.
– Все, кто не в Организации?
– Со временем.
– То есть, все, кто хочет выжить, вступят в Организацию?
– Все равно уничтожим. Мыслеконтроль. Не будет недовольных.
– Все – лояльные?
– И лояльных тоже. Только те, кто верит. Только МЫ. Больше – никого.
– И это свобода?
– Для нас.
– А для остальных? Смерть?
– «Свобода не может ограничиваться. Это моя свобода – нарушать свободу другого» – чьи слова?
– Подменяешь! Я говорил о свободе личности. Личности, а не аппарата насилия.
– Мы свободны его создавать. Нечестные правила?
– Да, нечестные правила!
– «Справедливость есть функция социума» – кто сказал? А «честность»? А нормы социума задает власть, верно? А власть – это, те, кто победит. То есть МЫ. Мы и определяем, что честно, а что не честно. Что истинно, а что ложно. По праву победителей. Возражения?
– А право побежденных...
– У мертвецов нет прав. Они – удобрение.
– Вот ты им и станешь не сегодня, так завтра. Со мной вместе и с доктором. В чем разница?
– Ты здесь почему?
– Не догадываешься?
– Ответь.
– Потому, что занимался террором.
– Чтобы оказаться в камере смертников?
– Чтобы уничтожить государство.
– И стать свободным?
– И стать свободным.
– Хотел стать свободным, а оказался в камере смертников. Хочешь сказать, что ты здесь свободно?
– В камере смертников вряд ли кто оказывается свободно.
– Я здесь свободно. Потому что имею тот результат, к которому и стремился.
– Смерть?
– Власть. Организации.
– Которая так и не наступила.
– Которая неизбежна.
Лязгнул замок. Дверь камеры с тяжелым и мерзким скрипом открылась. Звероподобный, как и все здешние, конвоир ввел новенького. Именно ввел – это было почти невероятно, обычно заключенных швыряли, впихивали – но не вводили. Впрочем, и новенький был какой-то странный. То, что он не сопротивлялся, то, что он был вполне прилично одет и не растрепан, то что он, наконец, не был избит – это еще ладно. Дело было в другом. Какое-то абсолютное несоответствие было между ним самим и тем, что происходило.
– Благодарю вас, сэр.
В эту фразу можно было вложить разное. Холодное презрение. Ненависть. Высокомерие. Униженную мольбу, наконец. Это было бы понятно. Но в ней была лишь спокойная благодарность за небольшую услугу. Тем же тоном можно было поблагодарить человека, объяснившего, как пройти в ближайшую аптеку. Тон был столь будничен и естественен, что охранник на миг растерялся и, вместо того, чтобы ответить грязным ругательством или просто проигнорировать, на долю секунды остановился. Потом, не найдя что сказать, молча кивнул в ответ и вышел. Дверь с лязгом захлопнулась.
Новенький с явным интересом и, как будто, одобрением оглядел камеру. Он был высок, строен, изящен. На вид ему можно было дать лет около тридцати. Светлые, почти белые, волосы. Тонкие и правильные черты лица. Большие ярко-голубые глаза.
Он действительно производил впечатление полной нереальности, полного несоответствия месту и обстоятельствам. Не сразу поймешь, почему это ощущение возникало. Дело было, наверное, в выражении лица. Разные бывают лица у смертников, разное на них написано. У кого – страх, у кого – решимость, у кого – тоска. Разное. Лицо новенького было не просто спокойно. Оно словно подсвечивалось внутренним светом.
– Где я могу присесть, господа?
Ни скамеек, ни, тем паче, лежанок в камере не было. Доктор лежал прямо на полу. Фашист, оглядев новичка холодным и цепким взглядом, вернулся к простукиванию стены. Анархист с нарочитым гостеприимством сделал широкий жест левой – не сломанной – рукой.
– Где вам будет угодно, сэр. Здесь везде одинаково уютно.
Новенький то ли проигнорировал сарказм, то ли просто не заметил его. Еще раз оглядел камеру, облюбовал себе угол и сел.
Тишина. Только иногда капля сорвется с сырого осклизлого потолка. Да фашист стукнет, проверяя, нет ли пустоты за камнем.
На провокатора новенький не походил. Да и не вводят так провокаторов. Был бы провокатор – так хоть разыграли бы сценку достоверности ради. Новенький сидел, прикрыв глаза, но, кажется не спал. Повисшее молчание не тяготило его, как, впрочем, и все остальное. Первым, как обычно, молчания не вынес анархист.
– Слышь, новенький, ты чего перед этой тюремной мразью так расшаркиваешься.
Новенький открыл глаза, посмотрел на анархиста долгим внимательным взглядом. Во взгляде не было и тени недоброжелательства. Но анархист его не выдержал. Чувство было такое, что своими широко открытыми глазами новенький видел насквозь, едва ли не читал мысли.
– Разве я расшаркивался?
Вопрос был поставлен так, что анархист смутился. Вдобавок этот странный человек продолжал смотреть ему в глаза. Видя растерянность, новенький отвел взгляд.
– Я про всякие там благодарности.
– Человек – я не знаю его имени – любезно сопроводил меня и помог найти дорогу в этом коридоре. Почему не поблагодарить его?
– Эту скотину? Эту тюремную мразь?
– Мне кажется, ты вряд ли можешь судить его. Разве ты знаешь его как самого себя? Впрочем, конечно, это твое право – давать оценки. Только зачем, если они заведомо необъективны.
– Ты знаешь сам то куда попал?
– Да, если, конечно, я ничего не напутал. Это камера смертников, не так ли?
– Угадал. Ты так рад здесь оказаться?
Сарказм опять пропал даром. Новенький на несколько секунд задумался.
– Рад? Да нет. Чего радоваться. Если бы я хотел этого раньше, я бы сделал это раньше.
– Что сделал?
– Пришел бы сюда.
– Ты что, хочешь сказать, что пришел сюда сам, по своей воле?
– Разумеется. А как может быть иначе?
– То есть как – как может быть иначе? Кидают тебя в этот каменный мешок и не спрашивают.
– Если тебя сюда кидают, значит ты сам так определил. Ты ведь свободен. Мир в твоей власти. Если кто-то что-то с тобой делает, значит так решил ты. Реальность, тебя окружающая – продукт твоей воли и твоего сознания.
– Дешевая софистика. Значит, если тебя под дулом автомата...
– Ты сам создал это дуло. Неужели ты сам так заигрался, что свою роль принял за себя самого? Ты действительно не понимаешь, что тебе просто нравиться играть во все это: в свою ненависть, в свое стремление к свободе, в свою обреченность?
Анархист подошел к стене и с размаху ударил кулаком по стене.
– Это по-твоему тоже плод моей воли и моего воображения?
– Разумеется. Та камера, в которой сидишь ты – она не снаружи, она внутри. Она существует потому, что ты ее видишь, осязаешь, веришь в нее.
– Если бы это было так ...
– Тебе в детстве снились кошмары?
– Бывало.
– Что?
– Слушай, при чем здесь...
– Ты хочешь отсюда выйти?
– Да.
– Тогда ответь на мой вопрос.
– Мне снилась собака. Огромная черная собака. Я пытался убежать, но...
– Она была сильнее тебя?
– Конечно. Я был ребенком.
– Она была сильнее тебя которого – который был во сне, или того, который видел сон?
– Не понимаю.
– Фантом твоего восприятия. Одним своим пробуждением ты уничтожал ее. Но ты отождествлял себя с тем существом, которым ты казался себе во сне. Таким же фантомом. Ты задавал, кто сильнее. Ты задавал, кого из двоих – мальчика или пса – считать собой. Ты был всевластен над обоими. Не понимаешь?
– Ты сказал, что это поможет мне выйти.
– Кто ты?
– Ты задаешь вопрос, на...
– Кто ты есть сейчас?
– Заключенный-смертник.
– Почему ты так решил?
– Я это вижу.
– Ты видел ту собаку?
– Во сне.
– Я не спрашиваю – где. Ты видел ее?
– Да.
– Она существовала действительно?
– Действительно... Нет. Или да? Я видел сон. Я действительно видел сон. Она действительно существовала во сне, который я действительно видел.
– Так же как и камера.
– Но это уже не сон.
– Возьмешься доказать?
– Нет. Но... Ведь это очевидно.
– Как и та собака, которая очевидно была сильнее тебя?
– Ты сумасшедший.
– Как знаешь.
Фашист оторвался от простукивания камня и обернулся.
– Если все так, то ты мог бы войти сюда сквозь стену.
– Зачем нарушать без нужды обычаи? Я хотел оказаться в камере смертников, а не показывать фокусы.
– Если ты веришь в то, что говоришь – встань и выйди сквозь стену.
– Мне незачем этого делать.
– Чтобы доказать.
– Мне нет нужды доказывать.
– Тогда для чего ты треплешь языком?
Новенький опять задумался на несколько минут. Потом улыбнулся – широко и открыто.
– А ведь и правда. Мне было интересно доказать вам. Изменить правила вашей игры. Наверно, я был не прав. Впрочем, почему нет? Я свободен. Вы свободны. Никто никому ничего навязать не может. Если я существую в мире вашего восприятия – значит вы таковы.
– Ну так как насчет пройти сквозь стену?
– Тебе это действительно так важно?
– Положим, важно.
Новенький встал, повернулся к стене, у которой сидел, и сделал шаг. Буднично и уверенно. Долю секунды видно было, как нога его проваливается сквозь стену, причем стена ничуть не меняется. А в следующее мгновенье он соприкоснулся со стеной весь, всем телом и – исчез.
Секунды две оба стояли неподвижно, ошалев от того, что явным и очевидным образом произошло перед их глазами. Потом кинулись к стене. Вскочил на ноги доктор.
Стена была абсолютно такая же. Глухая каменная кладка. Никакого – даже малейшего – следа. Ни трещинки, ни пятна. Анархист положил ладонь на камень, почти, почти веря, что вот сейчас от легкого нажима ладонь начнет погружаться в камень, как в вертикальную гладь жидкости. Ничего не произошло. Холодный сырой камень оставался собой. Ни от легкого, ни от какого другого нажима он с места не сдвигался, и рука упиралась в неподвижную стену. Первым оторвался от стены доктор. Повернулся и... У противоположной стены сидел он. Ничуть не изменившийся.
– Зачем? Зачем вы вернулись?
– Затем же, за чем пришел. Зачем же еще, доктор, люди оказываются здесь? Чтобы умереть.
– Зачем?
– Видите ли доктор...
Доктор только сейчас отметил, что ведь никто этому не говорил, что он – доктор.
– Видите ли доктор. Человек свободен. Тотально свободен. Свободу нельзя добыть, за нее бесполезно бороться. Это факт, данность. Но осознаем мы это не сразу. Сначала осознаешь свободу выбора и воли. Свобода от общества, свобода от его моральных норм, свобода от его мнения о тебе – это только начало. Потом приходит свобода от своих собственных норм, свобода от своих собственных представлений о себе. Свобода от силы всемирного тяготения, левитация и хождение сквозь стены – это детские шалости. Вам доводилось думать о своей индивидуальности, доктор? Привычки, потребности, желания, стереотипы – ведь все это сформировано или вашей генетикой, или средой, в которой вы жили и живете, консцилляцией звезд и планет в момент вашего зачатия и рождения, наконец. Все ваши действия заданы вашими потребностями, вашим воспитанием, идеалами. Это обусловленность, доктор, это не-свобода. Но она иллюзорна. Вы осознаете свою свободу – и вся ваша индивидуальность тает, как туман. Свобода от своего мнения. Свобода от привязанностей, свобода от желаний. Свобода от потребностей и побуждений. Свобода от всего, что составляет мотив к действию. Вы когда-нибудь думали о настоящей свободе, доктор?
Доктор смотрел в его глаза, и ему делалось жутко. В глазах анархиста был огонь, была страсть – страшная, дикая, может даже не человеческая – но понятная. В глазах фашиста была смерть, холодная и ясная, как сталь. Но из этих глаз смотрела вечность. Холодная равнодушная пустота бесконечного пространства и времени, отвергающая и отрицающая всякий смысл конечного человеческого существования... Нет. Хуже. Холодная пустота – это все же нечто. А здесь было ничто. Тотальное ничто, не подлежащее пониманию и определению.
– Сначала ты еще способен юродствовать. Делать что-то просто потому, что хочешь хоть что-то делать, хотя уже и осознаешь бессмысленность. Потом приходит свобода и от этого желания. Вам страшно, доктор? А мне не страшно. Свобода от страха, от ужаса перед этим приходит раньше. Вы думаете, что я чувствую смертельную муку и тоску? Нет, доктор. Не чувствую. Я свободен от чувствований. Вы тоже свободны, доктор. Просто еще не осознали. Ваше счастье. Последнее, что еще теплиться – это мысль. Потребность мыслить – наверно самая глубокая. Есть один вопрос, который мне до сих пор интересен. Но это тоже не-свобода. Во мне рассеивается и эта иллюзия. Я объяснил вам, почему я здесь?
Доктор молчал. Фашист медленно, ошалело поднял глаза и встретился с этим взглядом.
– Ты свободен от своего тела, верно? И ты надеешься, что его уничтожением – обычными девятью граммами свинца – ты решишь проблему?
– Свинец не причем. Имеет значение только выбор. Мне кажется, что у меня есть свобода умереть. Уничтожить свою свободу вместе с собой. Но я не уверен. Быть может, свобода – это единственное, на что я тотально обречен. Тогда мне предстоит освободиться от последней иллюзии, за которую я так держался. От моей последней несвободы. Вот сейчас узнаю.
Замок пронзительно звякнул. Дверь камеры распахнулась. Вооруженный конвой сам выполнял функции расстрельной команды.
– Заключенные – на выход!